Санчиров В.П. (воспоминания о депортации)

Я родился в 1947 г. Моя мать до войны была учительницей и жила в Элисте, преподавала в средней школе. Ее муж был бухгалтером и работал в потребсоюзе. Когда началась война, муж ушел на фронт, и мама осталась с двумя детьми. В Элисте было голодно, и она вынуждена была перебралаться в Западный улус, вначале в Башанту, а потом в совхоз Южный, пряталась от немцев. И во время оккупации заболели дизентерией дети, болезнь заразная, и они умерли: вначале сын, потом дочь. От мужа не было сведений, она осталась одна.

Мама готовилась к мирной жизни. У нее была котиковая шуба и за месяц до выселения она ее сменяла на корову. Она с детства была приучена к крестьянскому труду и поэтому она хотела держать корову и немножко этим кормиться.

Ее выселяли из Башанты. В Омской области она попала в латышское село. Определилась в школу преподавателем истории. Директриса, латышка по национальности, очень хорошо относилась к ней и коллектив ее принял. По весне ей выделили участок под картошку, помогли вскопать. Она посадила картошку и стала жить – поживать дальше. В мае началась навигация по Оби и часть калмыков определили везти дальше — в Салехард, за Полярный круг. И мама пошла на пристань провожать свою подругу с двумя детьми, вдову, ее муж тоже погиб на фронте.

Там ее заметил бывший начальник милиции по фамилии Бурлуткин. С ним у нее были испорченные отношения. Когда их вывозили, они ехали с ними в одном вагоне и ехали с комфортом. Бурлуткин с семьей занимал полвагона. Он заранее знал о выселении. Они были подготовлены, у них был примус, бидоны с маслом, сало, мешки муки. Они ехали с комфортом. Но второй половине вагона не давали. А мама по молодости была человек злоязыкий. Голодные дети подружки плакали, хотели кушать, просили еду и мама обозвала его фашистом. Тут Бурлуткин ее увидел на пристани, припомнил и, увидев на пристани, внес в список на выезд. Ее прихватывают там. Она говорит, я плакала, кинулась к другим начальникам, но было бесполезно.

Попался ей сердобольный наачльник из НКВД. Вы гражданочка, сильно не расстраивайтесь. Конечно, уже дело не поправишь — Вам придется ехать. Я Вам дам один совет. Вы – одинокая, у вас есть здесь знакомые люди с детьми? Вы запишите на себя одного ребенка и постарайтесь в пути сойти в Ханты-Мансийске. Это хорошее место, богатое. Там картошка хорошо родится, много ягод, рыбы много. Климат там довольно мягкий. Это вам не Салехард, где верная смерть за Полярным кругом.

Мать так и сделала. Сошла в Ханты-Мансийск и действительно, говорит — мы немножко вздохнули от тягот войны. До войны в эти места завозился запас продуктов на несколько лет вперед. И когда мы приехали, нам вдруг отоварили карточки. Раньше вместо мяса давали яичный порошок, суррогаты. А здесь давали масло, сахар, мыло полновесное, а мы дома уже года три не видели мыла.

В Самарове был первенец пятилетки, большой рыбоконсервный комбинат. Самарово – это пристань и поселок в 3 км от Ханты-Мансийска. Большинство калмыков там стали работать. И калмыки немного поднялись. Производство заключалось в изготовлении консервов из жареной рыбы. Там были отход производства – горелая мука от обжарки и масло. На этом и на картошке калмыки выжили. Воспоминания моего детства, если к калмыкам пойдешь в гости – это кастрюля с ухой и огромными рыбьими головами и блюдце с маслом, в которое макаешь картошку. А те, кто остался в Омской оласти, там было голодно и многие умерли.

О самом Ханты-Мансийске я вспоминаю с очень большой любовью и теплотой. Это молодой город, основанный в 1932 г. Туда завезли ссыльных раскулаченных крестьян их Приуралья – из Свердловской и Пермской области. Они стали первыми поселенцами. Они обжились. И по политическим мотивам, чтобы нас кто-то предателями называл — нас никто не обвинял. На национальной почве – да, может, какие-то элементы возникали, но на политической — никак. Видимо, все местные знали «справедливость» этих всяких обвинений, сами побывали в шкуре врагов народа и поэтому знали, что это такое.

В Ханты-Мансийске было педучилище и было отделение для детей народов Севера. Для представителей местных национальностей – хантов и манси. А самих хантов и манси в городе не было, только несколько человек – из партийной элиты, женщина была депутат Верховного Совета, еще кто-то, может, и был. Население было в основном русское, но еще татары и некоторые другие, и потом вот калмыки.

И мама стала заведующей интернатом для детей народов Севера. Детей вывозили из кочевых поселков и привозили в город. Раньше они учились в школах-интернатах, потом, кто хотел учиться, их привозили в интернат при педучилище. Они жили на полном государственном обеспечении. Я родился в этом интернате. Там у нас была комната. Говорят, я вольготно себя чувствовал. Как хозяин ходил по комнатам. А дети говорят, были смирные – ошарашенные такой новой жизнью.

Но потом, в 49 г. что-ли,  поступил циркуляр, что ссыльнопоселенцам на всяких таких работах не держать. Она рассказывала, что она по разным местам ходила чтобы устроиться на работу. Специалистов не хватало, и ее иногда соглашались брать. Когда же она приходила на следующий день, ей говорили, извините, мы Вас неправильно информировали, оказывается, места нет. Ей сказали в одном месте – город маленький, не ходите, не тратьте время. Есть строжайший циркуляр из НКВД не брать ссыльнопоселенцев на работу.

Мама вынуждена пойти на черновую работу. Выбор был такой. Или на рыбоконсервный комбинат, либо на лесоповал. При  леспромхозе были большие ЦРММ – центральные ремонтно-механические мастерские – а при них – поселок. Бараки для тех, кто там работал. И мать устроилась туда в эти мастрские и получила комнату в бараке. Все мои воспоминания связаны с этим бараком. В мастерских она работала мойщицей. Что это за работа была? Там ремотировались огромные трактора, моторы которых разбирались на запчасти. Она мыла в солярке детали тракторов. Надо было ножичком отскребывать грязь и тереть тряпкой с соляркой. Большие ванные с соляркой, огромную шестерню опускают и они ножичком чистят и драят. Тяжелая работа. Ну и всякую дургую черную работу выполняли.

У меня в памяти осталось. Я как-то прихожу к матери на работу, а женщин всех выгнали на улицу рубить дрова. В те времна место было глухое, тайга. А кедры – в три обхвата. Огромные чурки бензопилой разрезаются, и стоит такой механический колон. И женщины должны были эти огромные чурки поднимать и ставить на колон и с размаху разбивать. Когда эту чурку на несколько частей разобъют, потом уже топором можно было рубить. Я помню каторжный труд этих несчастных женщин. Женщины должны были эти чурки поднимать и надрываться.

А я ходил в детский сад. В те времена учителя как-бы принадлежали к более уважаемому сословию. Они должны были вести себя несколько иначе, чем простая масса и друг к другу они относились с уважением. Я ходил вначале в городской сад, потом, в детсад при поселке, а потом в школу. В городе меня как-то узнавали. Все помнили мать как члена учительского коллектива и про меня говорили это сын Марьи Васильевны.

Мы одни калмыки жили в этом месте, потом приехала еще одна молодая калмыцкая семья. Более компактно калмыки жили в Самарово и на так называемом опорном пункте между Самарово и Ханты-Мансийском. Туда я ходил в гости с бабушкой. У меня была бабушка, уральская калмычка, которая не знала русского языка, но знала казахский. Я не знаю как она умудрялась объясняться с русскими на ломаном языке, жестами и разными словами.

Меня растила бабушка. Мой первый язык был калмыцкий. Мама очень сильно беспокоилась по этому поводу. Говорила, вот сыночек мой растет с бабкой и говорит только по калмыцки. Как же ему дальше жить? А она говорила, что ты беспокоишься, мы среди русских живем, что же он не научится русскому языку, что-ли? Вот сейчас научится ходить и выйдет на улицу и все — научится. И будет говорить по-русски так же как и все другие. Так оно и случилось. Благодаря бабушке у меня хороший разговорный калмыцкий. Хотя в семье между собой мама и бабушка говорили по-калмыцки. Калмыцкий язык мы слышали в гостях или дома. А так кругом была только русская речь.

Мама пользовалась на работе большим уважением. Ее избрали председателем месткома. Она была грамотная, а таких было мало в те времена. Я был очень озорной парнишка, дрался, спорил с воспитательницей, нарушал дисциплину. И воспитатели боялись пожаловаться, считали мать такой крутой. Мать стороной узнала через знакомую, что я озорной. Я спорил с воспитательницей, дрался, нарушал дисциплину. Она пошла, выяснила и мне была большая нахлобучка.

Я был в классе из калмыков один. Соседи были татары. Дело в том, что меня дразнили татарином. Причем, для этого города татарская тематика почему-то была актуальная. В городе был краеведческий музей. В этих местах Ермак воевал, сибирские татары в памяти сохранялись. Среди детей отношение к татарам было не очень. Когда я кричал, что не татарин, а калмык, они говорили – врешь ты. Нет такой национальности. Я был книжный мальчик, но в книгах не мог найти упоминание калмыков. У матери я стеснялся спросить в 1-м и 2-м классе. Но потом мне попался один сборник уйгурских народных сказок, изданный еще до войны в Казахстане. В одной уйгурской сказке я встретил упоминание о старом злобном калмыке, с которым воевал главный герой, и это тоже не прибавило мне популярности. Никто мне про Пушкина не говорил.

Учительница относилась ко мне хорошо. Она знала мать и раньше меня, она к нам в гости приходила. Тогда бабушка бражку на стол ставила. Она там бражку варила на праздники. Когда я в школе выходил из рамок, она говорила – Ой, что-то давно я не видела Марью Васильевну, надо бы мне с ней повидаться. Тогда я затихал.

А мать работала как лошадь. Рабочий день длился с 8 утра до 6 вечера. Все время были сверхурочные. Она никогда в 6 домой не приходила,  работала до 8. Единственный день воскресенье. Когда надо было еще в баню сходить, постираться, приготовить еду, да еще и в кино сходить.

В детском саду мы спали на матерчатых кроватях, которые раскладывались. И бабка увидела это и пришла как-то с цыганской иглой и суровой ниткой. И починила все детские кровати. Почему-то воспитатели сами этого не могли сделать. Даже в газете была благодарность ей. Русские соседи просили помогать с детьми, присматривала за ними и за коровой. Ее прежние навыки пригодились.

Мама и бабушка были страшно испуганы. При мне, во всяком случае, ничего не обсуждали. Обрывки разговоров я слышал только краем уха. Почему мы уехали, как мы попали, за что мы попали – для меня была старшная загадка. Когда я спрашивал, они отмалчивались. Бабка водила меня к своим знакомым калмыцким бабкам. У уральских бабок второй язык был казахский, они говорили свободно. Я бабкин внук, все время с ней. Они собирались, могли выпить даже. И вот они обсуждают, то поспорят, то взгрустнут. И они обсуждали все на казахском языке – И я все тереблю ее Эжя, хальмгар келтн.

А когда мы собирались куда-то идти, она меня предупреждала. Вот когда мы придем в гости, тебя могут чужие люди спрашивать, а что твои мама и бабушка говорят по такому-то вопросу, что они думают? – говори – спросите у бабушки, я не знаю. Никому ничего не говори. И приводила мне в пример казаскую пословицу: не знаю – это два слова, а знаю – это много-много разных слов. Оказывается, есть такая и калмыцкая пословица. В этом отношении было очень жестко.

Как-то я подслушал разговор матери и бабушки, что у них до войны был патефон и швейная машинка. Они все мечтали купить швейную машинку, потому что бабка умела шить. Мы вынуждены были просить у русских соседей, что было неудобно. А иметь патефон в те времена, все равно что во времена позднего застоя иметь видеомагнитофон. И я приставал к маме — почему ты не взяла патефон? Подушки, зачем эти подушки, можно и без подушек спать. А вот патефон… А мать говорила, а, так…

Сейчас я думаю, что ей тогда просто не разрешили взять. Солдаты же мародерствовали. Кому-то же это досталось потом. Кому-то говорили возьмите швейную машику, вам она в Сибири пригодится и те до сих пор благодарны, а кому-то запрещали.

Один старик знал моих родителей до войны и даже жил у них на квартире. Я спрашивал, а может фотографии у вас сохранились? – Нет, никаких фотографий не сохранилось. Я спросил у него, а что не было у вас фотографий? Почему не было, были. Когда я был на фронте, выселяли сестру и мать. Когда их выселяли, ничего не дали взять с собой. Пришли солдаты, штыком колят – давай-давай. Успели только подскочить к вешалке и одеться. Полушубок, шаль и все такое. С тем и вышли, с тем и поехали.

В принципе мать мне особенно нотаций не говорила. Я вспоминаю, она практически не занималась моим воспитанием. Мать рано вставала и уходила на работу. Мы вставали рано, в 6 часов. Радио заиграло, и мы вставали. Приходила поздно, измочаленная. Только что умыться, поужинать и спать лечь.

Главная еда была картошка. Мы сажали картошку. Это была моя каторга детства. В том смысле, что когда мама работала в педучилище, ей выделили участок, который за ней сохранился до самого отъезда. Но за времена город разросся. Раньше это была окраина, а потом он вошел в черту города. И наш участок оказался в центре жилого массива. Со всех сторон жили хозяева.

Я вот опять вспоминаю сейчас, какие-то люди были другие. Никто на этот огород шагу не ступал. Дети играют на своих огородах, но на наш – ни ногой. Ничего не брали, не касались. Вот сейчас как дачи обворовывают, да чучмечке сам Бог велел. Ничего подобного.

По весне это дело вскопать надо было. Копали мать и бабка лопатами. Уже в последние годы на лошади вспахивали, мы нанимали на лошади с плугом приходил человек. Потом сажали картошку и надо было два раза ее окучивать. И мы уже жили в другом месте, надо было пешком приходить, окучивать. И в сентябре уборка. За один день мы не могли убрать, естественно. К вечеру накрываем мешками и уходим. Никто не трогал. Нравы были вот такие. Половину урожая мать оставляла там в подполе у русских, они на зиму закрывали и только весной открывали. В их подвале один отсек мать у них арендовала – за деньги или за картошку, не помню. Половину урожая картошки мы им ссыпали. А половину увозили домой. У себя дома в подполе держали. Иногда даже продавали ведрами задешево.

Капусту надо было обязатльено на зиму солить. Много было рыбы в те времена. Рыба была кондиционной типа стерлядки. А еще муксун, нельма, ясь в разных видах. В магазинах продавали селедку в бочках, сало покупали в магазинах. С мясом было труднее. Особенно мяса не было. Если соседи резали свинью, корову, то покупали у них. Колбасу покупали. Помню, даже из колбасы делали бериги, тогда колбасу делали из чистого мяса. И еще грибы покупали — соленые грузди.

Места были исключительно богатые. Я до сих пор не болею простудными заболеваниями только благодаря сибирскому климату. Кедровые орехи на зиму собирали – ну там около мешка соберем и всю зиму щелкаем. И еще сюда привели в свое время и два года бабка выдавала. После каждой бури выходили, когда ветер, после этого выходим собирать. И еще сосед дядя Федя. Идем, он колотушкой стучит по стволу, и шишки падают, а мы в мешок собираем.

Были белые ночи. Бабка моя шустрая была. Она вскакивала в 4 утра, ходила землянику собирать с такой красной кружкой. Быстренько соберет полную кружку, и обменяет у соседей на литр молока. Поллитра на чай, поллитра обменяет на кусок черного хлеба. Я на всю жизнь запомнил летом завтрак – не клубника со сливками, а лесная земляника с парным молоком.

Наши грибы не готовили. Если я собирал грибы, то отдавал соседям. Наши грибы сами не готовили, только покупали в магазинах соленые грибы.

Другая была каторга – дрова. Все лето кололи и пилили дрова. Когда мы уезжали, у нас были большие запасы — поленницы дров, мы их продали соседям. Мать этот огород отдала соседям, с которыми поддерживала отношения. А наш огород был очень плодородный, унавоженный.

Я закончил второй класс. Мать летом на работе кипятком ногу обожгла. Хорошо, на ней были резиновые сапоги большого размера, она моментально скинула. Ожог был не глубокий, поверхностный. Но все равно она два-три месяца лежала дома. А мы с бабкой этот огород окучивали.

Я закончил 4 класса там. По тем временам я ждал с таким трепетом душевным и дождаться не мог когда я пойду в школу. И вступление в пионеры – было так волнительно, я так ждал. Мы же идеологически выдержанные детишки росли. Нас на образе Павки Морозова воспитывали. Причем наша учительница нас приучила к чтению. Она читала нам книги: сказки Андерсена, Тома Сойера. Громкую читку она нам читала. От нее услышишь там, побежишь в библиотеку. Тогда принято было меняться книгами, как у кого услышишь, бежишь просить. Мне давали, потому что я бережно относился к книгам. И за хорошую учебу я тоже получал хорошие книги. Во втором классе мне подарили Приключения Чиполино. Я ее прочитал. И мне ее зачитали до дыр буквально, она стала рассыпаться.

В 6 часов зимой, например, лежишь. Вот радио заговорило и объявляют, что на улице температура 42 градуса мороза. Занятия в младших классах отменяются. Ура! Встаешь, завтракаешь, лыжи одеваешь и бежишь кататься. Наш барак стоял на краю тайги. Бежишь кататься. Огромные сугробы. Я помню на лыжах хорошо катался. Еще люди катались на коньках. Но мне купили лыжи.

Что мы – калмыки я услышал от мамы. Дома все время разговор шел о калмыках. Наши калмыки собираются в какой-то день у тех-то. Кто-то приходит в гости и рассказывает – у Курнеевых родился сын, у того – свадьба скоро, у того- кто-то болеет. Циркулировали новости. Но активное общение шло между своими, между оренбургскими калмыками. Оренбургские калмыки тяготели к уральским и донским калмыкам.

Единственное, что мама рассказывала уже потом, что когда я родился, мама пошла оформлять свидетельство о рождении. А ей не выписали. Ей справку дают, а свидетельство о рождении не выписывают. Мама говорит, —  ну ладно, я виновата, сама не знаю за что. А мой ребенок в чем виноват? — он вообще здесь родился. – Нет ссыльнопоселенцам не положено. Выдали справку. И я получил свидетельство о рождении только в 55 г.  А так была справка.

Уральские калмыки были более обрусевшие, мораль у них была иная. А калмыки, что в своем котле варились, многие женщины остались старыми девами или приживалками в семьях родственниц, няньками.

Бабушка моя в Сибири не молилась. В начале 60-х гг. умерла бабушкина подружка в Башанте. Ее дочь нам давала бурхан, а бабка отказалсь. Я спрашивала, а почему ты не взяла? Она мне сказала – это грех. Если я возьму, я должна исполнять все обряды, а их не делаю.

Мы жили в бараке и бабка меня разыскала во дворе. Пойдем-пойдем.Там к нашим русским соседям пришел русский поп. Пойди посмотри, может в жизни больше не придется увидеть живого попа. Хвать меня за руку и потащила. И я аман ангачкад смотрел на это дело. У соседей был красный угол, икона. Поп приезжал из Тобольска. Дюже дородный мужчина, такой важный, борода, крес, кадил что-то. Настроение какое у бабки было — что внук растет и больше никогда в жизни не увидит русского попа, а тем более калмыцкого гелюнга.

Политических разговоров бабушка очень боялась. Даже в более позднее время я ее расспрашивал о старых временах, она категорически отказывалась. Одно из моих самых первых воспоминаний, когда Сталин умер. Как картинку помню: детский сад, тарелка, плачущая воспитательница и какая-то сумятица. А дома я не помню, как отнеслись. При мне политику мать вообще боялась обсуждать.

Мать моя колхозная деревенская девушка сирота. Закончила школу крестьянской молодежи. Училась на рабфаке. Она училась в одно время с Б.Тодаевой. У нее даже сохранились старые конспекты. Я помню, принес Геродота и мама взяла книгу в руки и говорит – Да, Геродот, отец истории. А когда мы учились, книг не было, все только на слух воспринимали. Только от преподавателя. Библиотек не было. Что успеешь на лекции записать – это твое. Поэтому каждое слово ловили. А какие преподователи были! Мать как раз училась во второй половине 30-х. А потом их всех пересажали. И нам сказали, что это враги народа, и все, чему они учили, это происки врагов народа. Видимо, мать страшно боялась.  Не то скажешь, и тут тебе… У нее был комплекс: преподавали, а потом сказали, что это происки врагов народа. Она была напугана. А что она могла понять – колхозная девушка. Переорентироваться, по-другому преподносить те же темы. Ей было сложно.

Первое послабление, когда не надо было ходить в отмечаться в комендатуру. Что было обременительно делать – каждый месяц куда-то ходить. А потом она паспорт получила на руки и полноценное свидетельство о рождении для меня. Это было событие.

Помню, прибежала русская соседка и говорит: по радио объявили, что будет концерт калмыцкой музыки в час, вы слушайте. Я учился в классе 6. Я впервые услышал калмыцкую музыку.

Ехать или не ехать домой – такого вопроса у матери не было. Однозначно ехать. К этому времени мы уже расширились в бараке, получили вторую комнату. К этому времени мама должна была получать уже северные надбавки, льготы. Но все равно все бросила и уехала. Барахла у нас было мало, мы все забрали – постель, белье, одежду.

Пять мы плыли суток из Ханты-Мансийска мы плыли на пароходе до Тюмени. А в Тюмени нас погрузили в товарные вагоны и мы ехали медленно — недели две. Долгие остановки  на полустанках, все-же товарный поезд он и есть.

Мне не хотелось ехать. Но у меня так особенно и не спрашивали. У меня были товарищи, все было знакомо. Мы уже жили хорошо. 2 большие комнаты  и одна в моем распоряжении. Я был отличник в школе. Я не очень хотел уезжать. Но с другой стороны, там была психология тогда, что где-то есть большая земля, а мы живем на дальнем севере. Передвижение, навигация только летом. Зимой прекращалось всякое движение. Замерзала река и автотранспортом не помню, чтобы ездили. Поэтому все, кто жил там, у них мысль о большой земле всегда была – поехать учиться, поехать отдохнуть. Где-то есть красивая жизнь: ходят поезда, автобусы, метро.

Мы приехали в Дивное. Страх божий. Я же родился и вырос в тайге. Меня степь напугала. Абсолютно ровное место. Ни кустика, ни деревца, мне стало физически плохо. Мы приехали 14 июля. Это был ужас. Напугало, что вдруг стремительно и быстро солнце закатилось. У нас же там белые ночи. А здесь темная-темная ночь и яркий-яркий день. Жара. Акклиматизация у меня была – болячки на ногах и руках вышли и чесались. Сказали: от перемены климата.

Когда мы жили в Сибири, последние пароходы приходили и привозили арбузы и мандарины. Раз в году покупали мандарины и 2-3 арбуза. И мне разрешалось их есть один раз в год от пуза. А так я вырос на лесной ягоде: землянике, бруснике, чернике, ежевике. Клюква считалась сорной ягодой — слишком кислой, много сахара требовала. Стакан кедровых орехов стоил 50 коп. А стакан лесной малины, такой пахучей, вкусной 1 рубль. Воду носили коромыслом и мы даже привези его сюда и я воду в Элисте носил коромыслом. Здесь мы жили очень плохо, нищенствовали, а куда было ехать?

В Сибири я не слышал обвинений что предатели. А как вернулись, так нас так и встречали со словами предатели. И так лет 15 эти обвинения еще звучали. Да и процессы потом пошли.

Родители всегда вспоминали с благодарностью – людей. А я вспоминаю как прекрасную, счастливую пору. И жили вроде богаче, вольготнее себя чувствовали. Прекрасная тайга рядом, изумительно красивая. Наш барак стоял на холме и через полкилометра Иртыш. Изумительный вид, особенно когда Иртыш разливался.

Для калмыков эти годы были разрушительными в смысле утраты языка, культуры. Но имелся и положительный момент — та часть народа, которая не имела контактов с русскими, они приобрели опыт проживания в иноэтничной среде. Молодое поколение выросло и могло выживать в русской среде, те, кто через Сибирь прошел. Но это было связано с утратой языка. Многие обзавелись прекрасными специальностями. С другой стороны, а что, если бы не выселили, не получили бы высшего образования?

У меня была в принципе очень счастливая жизнь в Сибири. Потому что мать работала как лошадь и прилично по тем временам зарабатывала. Я не ходил в обносках. К нам в гости приходила девочка одна, говорила как я люблю к вам в гости ходить.  Там в Сибири очень тесно, близко общались. А здесь такое общение прекратилось. Расслоение пошло. К тем, кто стал начальником или жил побогаче, уже запросто и не завалишь в гости и они сами не придут.

Like
Like Love Haha Wow Sad Angry

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *